— Как стрелять? — с волнением спросил ритор, молча куривший в углу.
— Я, вашокбродие, в ноги их бью, мужиков. Плюнешь ему бекасинником в это место, убить — не убьешь, а зачешется… хе-хе!
Ритор пускал клубы дыма и молчал. Чиновник, напротив, говорил солдату "д-да…", "ничего не поделаешь…", посмеивался и вообще выказывал ему благосклонность. Эти выказывания благосклонности весьма ободрили солдата. Он вытянулся во весь рост и пропел:
Мы с героем дети славы,
Дети белого царя,
Есть у нас своя семейка
Невеличка и добра;
С нею жизнь для нас копейка,
Сухарь, чарка и ура!!
Благосклонно выслушав пение и одобрив солдата, прогуливающийся чиновник прямо приступил к кабатчику с расспросами. Кабатчик рад был утопить конкурента и с присовокуплением разных смягчающих слов, которые ровно ничего не значили, вроде: "конечно", "не наше дело", "а что надо говорить прямо", "точно что", "не по закону", весьма обстоятельно обвинил Кашина. Солдат поддакивал, говоря: "Как же можно?.. это непорядок!.. нет, брат!.. что тебе по закону, то и получай, а что не по закону… У нас, вашскродие, в полку…"
Чиновник поднес солдату водки; это еще более оживило его и пробудило все чувства подчиненного при виде начальства. Приступлено было к составлению плана нападения на Гаврилу Кашина так, чтобы он не знал, не ведал, так, чтобы захватить его на месте преступления… Ритор сидел в углу и изумлялся, как может столь благороднейший человек, которого дома ожидают самые последние нумера журналов, выказывать такое предательство относительно ближнего, расспрашивать и разузнавать о том, когда лучше всего можно напасть на Гаврилу Кашина; подкупать даже рюмкою водки солдата, чтобы он пошел к Гавриле, потребовал бы стаканчик вина и затеял бы с ним разговор, не прикасаясь к стакану до тех пор, пока не явится неожиданно чиновник.
Солдат спьяну соглашался на все. Положено было десятскому и солдату идти вперед, а чиновник пойдет за ними кустами, стороной. Солдат получил гривенник.
Сначала он бодро и храбро пошел вперед. Вслед за ним следовала вся компания; водка и жара сильно разгорячили солдата, но среди деревни попался колодезь, всем захотелось пить. Солдат попросил позволения опустить ведро.
— Сделай милость, — с добродушием разрешил ему чиновник.
Холодная вода освежила солдата. Он вытерся рукавом и попросил позволения отдохнуть. Ему позволили. Поглядел он на постоялый двор, видневшийся вдали, близ самого лесу, вспомнил, быть может, что Гаврило и ему отпускал стаканчик, и, обратившись к чиновнику, сказал:
— Ваше благородие! а ведь теперь навряд мы застанем Гаврилу-то…
— Ну вот! — сказал чиновник.
— Право, навряд…
Солдат, несколько опомнившись от холодной воды, понял, что втянули его в непутевое дело…
— Право, вашскродие… Он теперь, Гаврило-то…
— Ну, что там! — сказал чиновник, стараясь не замечать волнения солдата, — долго ли тут дойти?..
— По мне — как угодно… Я готов. Я что ж… Вашеблагородие! — воскликнул солдат. — Отпустите меня в город!
— Ты потом и пойдешь… ведь тут одна минута.
— Ваше благородие, у меня дела-с!.. Я при деле!..
— Ну что, пустяки!.. Пойдем-ка… мы сейчас всё кончим.
— Я устал! — сказал солдат и сел…
Солдат снял картуз, отер мокрый лоб, поглядел по сторонам, как пойманный заяц, встал с бревна, валявшегося около колодца, потом сел опять… Чиновник, десятский и ритор сидели на бревне неподалеку и молчали.
— Отдохнул? — спросил чиновник.
Солдат поднялся и сказал с умилением:
— Ваше благородие!
— Ну, будет, будет, не задерживай!
— Сделайте милость!..
— Пойдемте, пойдемте! что тут раздобарывать?.. Пора!.. Ну-ка, десятский, идите вперед…
Чиновник поспешно направился в сторону, намереваясь пройти задами и тщательно наблюдая за солдатом. Да и десятский тоже наблюдал за ним.
— Что стал? — сказал ему десятский.
— Эх, в какое дело вкатили меня!..
— Чорт тебе велел…
— Э-эх!..
— Дубина!
— Э-эх… в какое дело!..
— Ну пойдем, разговаривай теперь!
— Надо идти-то… Вот, поди тут; шел человек в город тихо-благородно, ничего не знал, не ведал… Хвать! в какое дело!..
— Ума-то у тебя нету. Я иду неволей. Порядок требует, а тебя-то черти пихают услуживать. Солдатская кость откликнулась! Пойдем! Иди, что ль?
Солдат махнул рукой и с горестью, с неохотою тронулся далее.
— Эй! Эй! — доносился к нему голос чиновника.
— Эхма! — убивался солдат, с каждой минутой убеждаясь в гнусности своего поступка. — Убечь бы? — шепнул он десятскому.
— Так я тебе и дал — убечь… Иди-ка, иди… теперь, брат, не уйдешь!.. Иди-ка, охотник!
— Не уйдешь! — бормотал солдат, подвигаясь помаленьку.
Он никак не мог не исполнить приказания и невольно шел вперед, чувствуя вполне, что делает подло. Иногда он вдруг останавливался — объявлял, что ему нужно закурить папиросу, принимался дергать спичкой по колену, по рукаву и, видимо, старался протянуть это дело: спички не горели или гасли, окурок попадал не тем концом в рот; но при всей его изобретательности он не мог долго протянуть эти отвлекающие от цели эволюции и, воскликнув с горестью: "Эх, в какую вбухали историю!.. Эх, куда всадили!..", должен был идти.
Гаврила Кашин был в это время дома; дом, или постоялый двор, стоял на пригорке, отдельно от деревни, по другую сторону оврага, близ проселочной дороги, поднимавшейся из оврага на пригорок; дом был длинный, но ветхий, окон в девять, разделенный в средине крыльцом; большая часть окон была заколочена… Гаврила Кашин стоял за прилавком в пустой горнице, где пахло водкой, щелкал на счетах и соображал; на полках, предназначенных для водочной посуды, не было ничего; вместо штофов и другой посуды лежали баранки, булки и другие невинные предметы. Жена Гаврилы, мещанка в ситцевом немецкого покроя платье, сидела на крыльце и вязала чулок; около ее ног и вокруг крыльца бегали и ползали полураздетые дети с измазанными лицами и лежало штук шесть собак, без которых трудно обойтись человеку, поселившемуся на юру, в стороне от жилья. Собаки эти были верные хранители хозяина: они принялись лаять, когда десятский и солдат были еще на горе, шагов за полтораста от двора. Необходимым оказалось, прежде нежели идти далее, — сломать в кустах по большой палке, и только с помощью их они могли добраться до крыльца, где хозяйка прикрикнула на собак.