Очерки и рассказы (1866-1880 гг.) - Страница 41


К оглавлению

41

Всеобщая детская радость охватила собеседников. Солдат воодушевился, и обуял им мгновенно дух хвастовства. Он принялся рассказывать, что, "бывало, из штуцера как хватишь из-под кручи-то — пятерых насквозь; он тебя дует навесом, эва какие пускает закуски, пудов по пяти весу, а они все позади ложатся, а мы из-под кручи-то его из ружейцов — тук да тук… Два года после окончания войны плыли по морю мертвые тела… Легло их тридцать восемь миллионов…" Дух хвастовства разгорался в солдате все сильнее и сильнее каждую минуту… "Теперь, — размахивая руками, гремел он: — нам только одну Англию осталось перекувыркнуть… Не перекувыркнем, что ли? Сделай милость!.. Поперек живота сцапал ее, да и вся!.. Л-любезная! Самая вредная нам шельма!.. Что ты на морях мастерица, так это, братец мой, для нас наплевать!.. Ты в воду, а мы под тебя карпеду!.. Она тебя, шельму, выплюнет оттудова, из-под воды-то, в небо в самое… во… ха-ха-ха!"

Необузданный детский смех и детское веселье обуяло слушателей. Молодой парень, из числа рабочих-мужиков, до того был восхищен нарисованной солдатом картиной, до того живо представил себе, как "карпеда" выплевывает под небо всю иностранную механику, ухитрявшуюся повредить нам откуда-то из-под воды, что опрокинулся на спину и закатился отчаянно веселым хохотом, даже брыкнул босыми ногами.

А солдат, не теряя, повидимому, последовательности в своих мыслях, вдруг перешел к самым последним событиям и объяснил их тоже с точки зрения того положения, которое он высказал раньше.

— Будет, будет баловаться-то!.. довольно вы людей-то, души христианские, на борзых собак меняли. Будет!.. Теперича Россия пошла на поправку, а вашего брата за это надо — вот как…

И он показал, как надо поступать с теми, кто, подобно иностранцам, отнимающим у нас деньги, хочет опять продавать людей и менять их на собак. По этому поводу солдатом было высказано полное сочувствие к одному недавнему событию.

— Пойдем, ребята, — угощу! Рано спать-то… — провозгласил кто-то в толпе собеседников, разговор которых мы слышали, и все скоро, весело и громко разговаривая и очевидно отлично чувствуя себя, ушли по направлению к слободе.

А в беседке начался разговор, и потом пошел спор: говорили, кричали, сердились, волновались… Две дамы, бывшие тут же в беседке, потихоньку поднялись с своих стульев и ушли; они сочувствовали и интересовались, но ушли потому, что уж очень часто слышали такие разговоры, и всегда они оставляли впечатление неопределенное, хотя несомненно тяжелое; без всяких перерывов спор продолжался часа два кряду: дело по обыкновению было обследовано со всех сторон, и по обыкновению же в результате получилось ощущение какой-то тупой безвыходности, горечи, тоски и непритворно болезненного стеснения в груди… Наконец настало молчание озабоченное, тяжелое, утомляющее…

— Нет, вот я знал одну старуху, кухарку, так она, вот она от всего от этого должна была без покаяния и причастия помереть!

Строго задумчивые лица собеседников, смотревшие в разные стороны, невольно обернулись по направлению к тому человеку, который произнес вышеприведенные слова. Человек этот, все время молчаливо куривший в углу беседки, был человек тихий, скромный и на первый взгляд недалекий: он служил большею частью в каких-то частных компаниях, из которых каждая непременно оставалась, после внезапного прекращения дел, должною Максиму Иванычу (так его звали) по крайней мере за год. Бывали случаи также, что некоторые места он должен был оставить по "неблагонадежности", так как было доказано, что в числе его знакомых есть писатели и тому подобные подозрительные случаи. Но на денежные обиды Максим Иванович не сердился, а от обвинения в неблагонадежности не робел и не прерывал знакомств, которые сделал раньше. Все его считали очень добрым человеком, но совершенно необразованным. И то и другое было справедливо; но недалекий по виду Максим Иваныч внимательно слушал, что говорят, думал по-своему и по-своему делал разные соображения. Видел он на своем веку много, от бедной лачужки мещанина, в которой родился, до дворца какого-нибудь шарлатана-финансиста, который в конце концов надувал его. Однажды по делам службы Максиму Ивановичу пришлось даже быть за границей. К людям, из-за которых ему иной раз приходилось терять место "по неблагонадежности", его влекло не просто сознание невежества своего прошлого и неправды виденного шарлатанства и денежного блеска, — нет, он, как уж сказано, слушал и думал, хотя думал по-своему, а выражаться даже и совершенно не умел.

— Что такое? — как бы не очнувшись и еще в полусне от великих дум, возбужденных утомительным и важным спором, произнес один из собеседников, повернув к Максиму Ивановичу величественно осоловелое лицо с величественно осоловелыми глазами. — Что такое — без покаяния и причастия?

— Больше ничего, — продолжал Максим Иванович, видимо сконфузившись: — я говорю, что одна старуха от этого вот самого… принуждена была скончаться без покаяния и без причастия.

— Какая старуха?

— Кухарка, Аксиньей Васильевной звали…

— Без покаяния и без причастия?

— Скончалась без покаяния и без причастия.

— От направления?..

Максим Иваныч сильно затянулся папиросой и робко ответил:

— Да-с, от этого, от него…

— Чорт знает, что вы говорите. Я ничего не могу понять.

Кто-то из собеседников неожиданно звонко засмеялся, и олимпийское величие, царствовавшее в беседке, рассеялось в миг. Максим Иванович совершенно сконфузился и как-то пискливо бормотал:

41