На первых порах ему казалось, что в нем проснулась какая-то новая, страшная сила…
"Но, — думал он через две минуты, — чем же может быть он полезным в этом отношении?" Углубившись в разработку собственных нравственных сил, он с ужасом убедился, что ничего не может сообщить своим питомцам, кроме мыслей о пользе терпения, повиновения, послушания, труда… "Что такое?" — недоумевая, толковал он и приходил к тем же заключениям. Певцов почувствовал, что не эти ли истины, вколоченные в него с детства, с целью приучить его к существованию сидя на одном месте и быть довольным этим "определенным" положением, — были причиною того, что, оставшись без цепи, без привязи, сделанной чужими руками, он мечется из угла в угол, не знает, что делать, куда деваться?.. Мысль эта, мелькнувшая в его голове как молния, как молния и исчезла, но общий и душевный хаос, который подняло в его душе "дело", заставил его оказать:
— Нет, кончено! Завтра же бросаю все… и не могу здесь быть… Нет!.. Нет!..
Завтра он не уехал, потому что этому помешало одно новое и весьма хорошее соображение…
"Что ж, — думал он, — и здесь можно быть полезным… Стоит только отдать свое жалованье в пользу бедных учеников, их семейств, отцов и братьев… Ведь это все ихнее…"
Эта мысль озарила все его тосковавшее существо…
— Завтра же, завтра же! — толковал он с восторгом и ерошил свои волосы…
Но завтра он этого не сделал.
"Как только получу жалованье, — думал он "завтра", — тотчас же…"
Жалованье он получал, клал в карман — и думал: "Завтра непременно!"
Но завтра он этого не делал — деньги нужны были самому, "а вот в следующий месяц!"
Прошло два года. Певцов никуда не уехал. Мысли об отъезде и о раздаче собственного имущества он считал окончательно решенными; он был уверен, что сделает все это непременно, и не считал нужным размышлять об этом каждую минуту. Дело решенное. К концу второго года он сделался как-то спокойнее. Учителя его уже не дичились, и он тоже спокойно презирал их. "Что же требовать от них!" — думал он. Отношения к ученикам уже не были загадкою, во-первых, потому, что "завтра непременно…", а во-вторых — "нужно же хоть для виду; приезжают ревизоры… охота выслушивать неприятности от кого-нибудь"…
— Вы, пожалуйста, сбрейте бороду, — сказал ему смотритель…
— Я думаю, борода моя не повредит?..
— Так, но что вам за охота из-за какой-нибудь бороды выслушивать замечания? Согласитесь.
— Так, так, действительно, — отвечал Певцов и сбрил бороду.
Сидя в классе, он видел те же полушубки и голые ноги, но для того, чтобы "не нажить неприятностей", трактовал о подлежащих, сказуемых, выслушивал басню "Осел и соловей", "Проказница-мартышка".
Неужели он забыл, что выучить эту басню, не понимаемую почти наполовину, стоило и времени, нужного на домашнюю помощь, и сального огарка, стоившего проклятий? Нет, он знал это, но "что за охота выслушивать…" и т. д. Кругом его за стенами в соседних классах раздавались возгласы его товарищей, заматоревших в процессе преподавания, основанном на том, чтоб "не нажить неприятностей". Певцов слушал это преподавание и был равнодушен к нему: он ведет свои дела и не имеет надобности до своих товарищей.
— Кроме видимых, вещественных глаз, имеет ли человек невещественные? — раздавалось за стеной.
— Человек имеет невещественное око.
— Которое называется?..
— Которое называется внутренним.
— Как?
— Внутреннее око.
— Садись! — Пономарев! Осязаем ли мы внутреннее око?
— Нет, мы его не осязаем.
— А оно само осязает ли внутренно предметы? то есть видит ли?
— Оно видит и осязает.
— Что именно?
— Невещественные предметы.
— Садись!
За другой стеной идут рассказы о том, чем замечателен Манчестер; о том, как Мамай разбил Донского "с тылу", причем беспрестанно слышатся слова "наголову"… "обратился в бегство"… "славяне, подобно германцам, а германцы, подобно славянам" — и проч. Но вот раздается звонок, Певцов стоит среди учителей: они просят у него папироску, расспрашивают о квартире.
— Да не пойти ли нам к Гаврилову? У него превосходная наливка.
— Нет, господа, — говорит Певцов.
— Да ведь в Москве пили же что-нибудь?
Певцов соображал: "Отчего же и в самом деле не пойти?"
И действительно шел, так, от нечего делать. Дорогою он видел, как ученик, отвечавший о внутреннем оке, тащил, весь потный, коромысло с ведрами воды; думал, что тяжесть этой ноши способна выколотить из него в одну минуту целые миллионы сведений вроде внутреннего ока, — и шел с товарищами дальше. Впрочем, он вежливо отвечал на поклон ученика, который, высвободив одну руку из-под коромысла, снял-таки шапку перед наставниками.
— Ну-ка, рюмочку! — говорят ему товарищи.
— Нет, я не стану.
— Да пили же в Москве-то? что за глупости!
Певцов думал: "что ж такое?" — и пил.
Но вот уже он выпил пять рюмок. Как это случилось, обстоятельно объяснить невозможно; достоверно известно только то, что, поднося себе рюмку за рюмкой, он думал: "что такое, если я… велика беда!" Через несколько времени он уже целуется с кем-то. "Что это за рожа?" — думает он, упираясь глазами в какую-то щетину, которая принадлежит обнимающему его человеку, и, убедившись, что это один из товарищей, автор внутреннего ока, думает: "а, это ты, подлец!" — и целует щетину.
"Эка важность! — думает он, совершая эту церемонию. — После злиться будет… чорт с ним!"
Откуда-то явилась гитара, началась пьяная песня. Оказывается, что Певцов знает эту песню, — и подтягивает; начинается другая — Певцов и другую знает. Между ним и товарищами рождается какая-то пьяно-дружественная связь, он уже не с отвращением, а почти добровольно слушает, как кто-то признается ему в любви.